"Век просвещения"

Материалы по истории татар и башкир на Урале. Рустам Бикбов

Previous Entry Share Next Entry
Кому верить? Часть 3. Женщины.
rbvekpros
Кому верить? Часть 3. Женщины.
Ну, кто мог выполнять самую тяжелую, грязную, опасную работу "на эпидемиях"? Догадаться нетрудно... Ищите женщину!
Предыдущие части:
Я не нашел этой части воспоминаний Веры Фигнер, полностью доверившись "Семейному архиву" Н.М.Михайловой, ибо за ней последую и дальше и приведу фрагменты из воспоминаний Нины Белявской...
В.Н. Фигнер. Запечатленный труд. Гл. 13. С горстью золота среди нищих. (не указан том, в интернете я нашел только 2 тома Веры Фигнер)

В 1906 году высшая губернская администрация не признавала существования голода в Казанской губернии, и губернатор не разрешал устройства столовых, этой единственно рациональной формы помощи голодающему населению. Я говорю — рациональной, потому что она наименее деморализует: она исключает попрошайничество, так как в столовой всегда существует общественный контроль, что автоматически, без всякого сыска, исключает возможность пользования помощью не нуждающимися элементами. …Раз столовые были запрещены, а нужда в хлебе до урожая, несомненно, существовала, отдел Пироговского общества врачей в Казани применял раздачу нуждающимся зерна или муки. В нашем уезде этим заведовала Наталья Петровна Куприянова, моя двоюродная сестра, через руки которой в предыдущие неурожаи прошли для помощи голодающим десятки и сотни тысяч рублей, собранных в России, в Англии и Америке.

Обыкновенно она запасалась поименным списком жителей той или другой голодающей деревни, с записями о семейном и имущественном положении каждого двора. Затем по этому списку, с помощью нескольких приглашённых по её выбору односельчан, составляла список нуждающихся в помощи, и те же приглашённые отпускали потом на местах зерно или муку. Посоветовавшись с Натальей Петровной относительно моей округи, мы остановились на том, что и я, имея список всех крестьян села Никифорова, которому я, главным образом, должна была помогать, буду раздавать нуждающимся муку для взрослых и пшено для детей, проверяя действительность нужды опросом соседей и местных жителей вообще.

Что же касается денег на покупку лошадей, то, ввиду незначительных средств и разных практических соображений, мы решили выдавать пособие только тем безлошадным крестьянам, которые, вследствие недавней потери лошади еще в состоянии при пособии поддержать хозяйство на прежнем уровне, и отказывать тем просителям, хозяйство которых уже безвозвратно запущено. На основании этих правил я и стала действовать.

Наше село и его округа нуждались в продовольствии, потому что предыдущий год был в Казанской губернии неурожайным. И вот редакция «Русского Богатства» передала мне 800 рублей для помощи голодающим. Пироговское общество врачей прислало несколько сот на помощь безлошадным, главным образом, для солдат, вернувшихся с Дальнего Востока.

Так в руках моих оказалось золото, оказались деньги на благотворительность. И с этого момента, с момента, когда в деревне, убогой и полной всевозможных нужд, в руках моих оказалось золото — начались мои злоключения и беды: мои огорчения и неприятные сношения с деревней. Начались тяжелые впечатления и встречи, приносившие разочарование и досадное сознание, что я делаю непоправимое, безобразное дело, которое лишит меня расположения деревни и отнимет её у меня — отнимет ту любовь, которая до тех пор была у меня к ней.

Я была новичком в деле филантропии. Только пустота и бесцельность жизни заставили меня взяться за неё. Прежде, когда с революционными целями, но мирными средствами я отправлялась с сестрой Евгенией в деревню, в Саратовскую губернию, чтобы служить в земстве, у нас было решено в экономическом отношении стать с крестьянами более или менее на равную ногу и ни в каком случае не являться для них источником материальных выгод. Мы хорошо знали, что в этом заключается величайшая опасность для нас, как людей привилегированного класса. Мы знали, как много лжи возникает в сношениях с крестьянином, если он видит перед собой человека богатого, «барина», на счёт которого можно поживиться. Мы не хотели корыстных отношений; мы желали, чтобы на нас смотрели, как на людей, полезных своими знаниями, своим образованием, а не карманом. … Живя тогда в деревне — как ни была она убога и бедна со своим «нищенским наделом», — мы не видали попрошайничества. И надо сказать: наши отношения с крестьянами не были омрачены гадкой корыстью. Мы вынесли с сестрой из этого, почти годового, общения с деревней самые светлые воспоминания.

Теперь, в 1906 году, после громадного промежутка времени, я снова стала лицом к лицу с деревней. Но какая была громадная разница в положении!.. Конечно, я не знала деревни, материальной подоплеки ее, не знала крестьянина в его материальных отношениях, не знала народа, как массы… Не знала всесторонне. Для этого было мало времени, прожитого мной в деревне, и при обилии работы я имела слишком мало встреч. Самое положение наше в деревне, в Саратовской губернии, было исключительное, для крестьян новое. Оно определялось нашим интересом к человеческой личности крестьянина, и это ставило нас на известную высоту, а вместе с тем приподнимало и крестьянина, вводя его в сферу духовных и умственных интересов. Прозаические копейки и рубли не стояли между нами; мы не являлись покупателями труда крестьянина, а он не был продавцом своего единственного товара — рабочих рук.

Мы резко отмежевались от всех, деньги и власть имущих; отодвинулись от священника, который вымогал пятаки и гривенники за требы; стали в стороне от волостного писаря, который за все — про все брал те же пятаки и гривенники, и от барского двора крупного помещика, где дешево покупался труд мужика. И деревня тотчас поняла нас, поняла мотивы нашей деятельности и определила их как нельзя лучше: все, что мы делали для деревни, мы делали «для души». Так объясняли наше поведение крестьяне. И как мы стояли пред крестьянами в самой благоприятной для нас позиции, так и деревня стала к нам своей наилучшей, чистой стороной. Невозможно отрицать, что вынесенные мной из деревни взгляды на крестьянство отличались сентиментальностью. Это был результат не только того особенного положения, о котором только что сказано, но и всего предшествовавшего развития моей личности, тех литературных, а потом революционных влияний, которые не на меня одну, а на целое поколение накладывали известную печать. Жизнь в деревне тогда не поколебала, а ещё более утвердила воспринятое идеалистическое воззрение на народ, на крестьянство. Принеся в деревню розовую иллюзию, я и ушла с чувствами, в которых был элемент иллюзорный. Но эти иллюзии были мне дороги: они помогали мне жить и действовать, они одушевляли и поддерживали огонек тёплого отношения к обездоленным…

Для характеристики моего, пожалуй, несколько смешного, наивного взгляда той эпохи приведу небольшую сцену из того времени, — сцену между мной и несравненным бытописателем деревни Г. И. Успенским. Как-то осенью 1880 года, … когда я была у Успенских, Глеб Иванович подошел ко мне и спрашивает: что я думаю о его рассказе? Я с горечью откровенно высказала свое мнение… Я говорила, что всё, что он пишет, проникнуто пессимизмом и крайне удручает меня… Послушаешь его — так в деревне все плохо, все темно… Он живописует лишь одни отрицательные стороны народа, и тошно становится смотреть на это жалкое, забитое материальными интересами человеческое стадо. Если в нём и живет «правда», то лишь «правда зоологическая», не прошедшая через горнило сознательности, и потому неустойчивая и разлетающаяся в прах при первом искушении, при первом изменении положения и осложнении окружающих первобытных форм жизни… Неужели в деревенской жизни, в душе крестьянина нет просвета? Нет ничего привлекательного, трогательно-симпатичного?! Зачем рисовать деревню такими красками, что никому в неё забраться не захочется, и всякий постарается стать от неё подальше!..

Глеб Иванович терпеливо слушал и все больше и больше морщил лоб. Наконец, приняв жалобный-прежалобный вид, он заговорил своим добродушно-ироническим тоном, обращаясь к присутствующим: «Вот, господа, обижается на меня Вера Николаевна за мужика моего! Не нравится ей мужик мой… Она требует: подай ей мужика, но мужика шоколадного!..»

Все рассмеялись, и я смеялась, потому что смешно было, было метко сказано. Всей правды его слов, всей правды его иронии я тогда не почувствовала, и только теперь не могу не признать, что из моей деревенской жизни в Саратовской губернии я действительно вынесла образ мужика шоколадного, и шоколадным с тех пор он для меня и оставался…

С той же мыслью о шоколаде теперь, в 1906 году, я приехала в деревню. Приехала и стала делать всё против прежнего наоборот. Тогда я сама выбирала для себя условия, сама избирала сферу деятельности, характер отношений к окружающей среде. Теперь я принимала положение, в которое меня ставили полиция и пожертвования добрых людей. Я была не господином над обстоятельствами, а подчинялась им, и, не будучи в состоянии давать какое-нибудь благо настоящее, стала пытаться давать благо видимое и фальшивое… Я взяла горсть золота и с ним стала среди нищих… потому что только нищие и были кругом…

Жалкое, грязное жилище, крытое соломой и окружённое вязким от навоза и грязи двором; вместо пищи — три раза в день чай с чёрным хлебом и солью; бледные, худосочные дети, нескладные фигуры взрослых… Нужда везде, во всём — и в массе никаких порываний к свету, к духовному простору. Школа, существующая около сорока лет, и наряду с этим множество неграмотных… Библиотека, очень порядочная, но среди взрослых почти не имеющая читателей… Повторительные курсы, устроенные на наши частные средства, но без желающих повторять и идти дальше. Таково было родное село, которому я должна была помогать ближайшим образом… Из контакта фиктивной барыни-помещицы с чужими благотворительными деньгами, с одной стороны, и убогой деревни, с другой, — могло выйти только безобразное. Оно и вышло.

С первых же шагов я наделала непозволительных ошибок… и весь смысл моего рассказа заключается в том, как мне не следовало поступать, потому что поступала я из рук вон плохо. Мои непозволительные ошибки состояли в том, что я презрела все традиции прошлого, все благоразумные правила, которым следовала в давно прошедшие времена, когда селилась в деревне с целями пропаганды. Я поселилась теперь в имении брата, в барской усадьбе, окружённой зеленью сада и окаймленной вдали сараями и просторными амбарами, наполненными зерном. А там, в селении, стояли низкие, крытые соломой избы, где не было то коровы, то лошади, а то и хлеба. Я заняла ложное положение барыни, помещицы, одной из тех, чьи интересы испокон веков противоположны интересам крестьянина-пахаря. И это положение было притом вдвойне ложно, потому что это была одна видимость, а не сущность: вид барыни был — это было, несомненно, извне; но поместье-то было не моё, усадьба — не моя, амбары с хлебом — не мои… Распоряжаться всем этим я ведь не могла. Я могла дать, — этого было достаточно, чтобы возбудить все надежды, вскрыть все неудовлетворённые нужды, пробудить аппетиты. Я могла не дать, но мотивы, как бы разумны и справедливы они ни казались мне самой, никогда не являлись обязательно такими же в глазах просителя.

Напротив, они всегда казались произвольными и несправедливыми. Каждый отказ рождал обиду или, по крайней мере, горечь неудовольствия. Таким образом, в то время, как я хотела быть любимой, я оборачивалась к народу самой неблагоприятной для меня стороной… Я хотела делать доброе, хотела быть полезной, но на одного удовлетворённого создавала десяток недовольных и завидующих. А между тем удовлетворить всех, придти навстречу всем нуждам, конечно, не было возможности, да между требованиями часто бывали домогательства, никоим образом удовлетворению не подлежавшие. Да, я обращалась к народу неприятной для него стороной, но и деревня оборачивалась ко мне самой худшей своей стороной.

Я имела несчастье стоять так, как богатый человек противостоит бедному; но и народ стоял предо мной, как неимущий стоит перед тем, у кого кошелёк в руке: у меня просили и выпрашивали, просили и запрашивали… предо мной лгали, лицемерили и унижались.

И видя эту приниженность, видя унижение неимущего перед имущим, я познавала на себе гнусность положения того, у кого в руках золото, когда кругом — нищета… Я чувствовала гнусную власть золота над человеком, ищущим, жаждущим получить крупинку его, и мне казалось отвратительным, что я имею власть, как дать, так и не дать, и было тягостно и неприятно и давать, и не давать.

Смотреть, как гибнет колыбель нашей семьи.
ПОДЖОГ УСАДЬБЫ. Наступило 9 мая, Николин день, храмовой праздник в нашем селе. Вечером разгул вовсю: всё пьяно; мужики горланят пьяные песни; отовсюду несутся пьяные выкрики… На барском дворе, в старой усадьбе, где летом живут сёстры, пусто: работники ушли ночевать к жёнам в соседнюю деревушку. В новой усадьбе, усадьбе брата, в которой живу я, царствует полная тишина. Уже половина 11-го, и я сижу, усталая, над книгой. Внезапно с высоты соседней колокольни раздаётся удар колокола… другой… третий… Всё громче, лихорадочнее звучит набатный колокол среди весенней, тёплой ночи. Я спешу к окну и вижу на востоке, совсем близко, громадное пламя пожара. Меня изумляет спокойствие стряпух, которые стоят в бездействии подле забора, изредка обмениваясь отдельными замечаниями. Я не могу ориентироваться: мне кажется, что горит ближайший к нам порядок изб, откуда слышен глухой гул толпы и где высоко к небу взвиваются столбы пламени и дыма. — Да что вы?! — возражает стряпуха. — Это не Никифорово горит… Горит ваша старая усадьба!..

Вот оно что! Горит «старый дом»! Это лучше, чем несчастная деревня… Только бы не она!.. только бы не она!.. Деревня не сгорит… Деревня не погибнет, не пойдёт по миру, и место для личных чувств, для личной скорби — очищено… И больно, страшно больно в течение пяти часов смотреть, как гибнет эта колыбель нашей семьи. Там родились… там выросли… Потом ушли… ушли в широкий свет, на разные дороги… Но о нём, об этом старом доме, помнили… к нему стремились в мечте, в воспоминании… Сколько раз в Шлиссельбурге рисовался мне этот родной угол — единственный на всей земле постоянный и неизменный!..

Нет «кабинета» отца, с жёлтым стеклянным шкафом-библиотекой, откуда брались «Антон Горемыка» Григоровича и «Давид Коперфильд» Диккенса, над которыми пролито столько горячих ребячьих слез… Нет «залы» с висячей лампой и круглым столом, за которым в зимний вечер мать читала всем вслух своим мягким, музыкальным голосом роман Некрасова и Панаевой из «Современника»… Всё исчезло и сметено без возврата. Наутро — дымящееся пепелище… обожжённая земля — и более ничего!..

Поджог был очевиден: все кругом о нем говорили, а скоро сам поджигатель, под хмельком, стал открыто хвастать своим делом. Это был акт мести, и я — я была виной гибели родного гнезда!.. В деревне был старик, пользовавшийся нелестной репутацией пьяницы и «охальника», как его величали бабы. Восемь лет, как он уж забросил землю, не пахал, не сеял и служил пастухом. Оказывается, он приходил ко мне и просил на лошадь. Конечно, я отказала. И вот, в отместку, он спалил усадьбу, которой я не владела и в которой я не жила. Спалил в праздник, с полной безопасностью для себя, но с опасностью для всего села в 400—500 душ..."

Куприянова Наталья Петровна (1868—1950) — общественная деятельница. В 1900—1910-х — председательница Общества взаимного вспомоществования учителей в Казанской губ., организатор помощи голодающим крестьянам. С марта 1917 — гласный Казанской городской думы. В сентябре 1918 эвакуировалась вместе с войсками и учреждениями КОМУЧа сначала в Уфу, а затем в Омск. После падения Колчака работала делопроизводителем Иркутского губревкома. Около 1921 вернулась в Казань, вошла в местную организацию Всероссийского Общественного Комитета помощи голодающим и возглавила эту работу в Тетюшском уезде. После ликвидации Комитета была ненадолго арестована. С 1922 жила в Москве. В советское время — научная сотрудница ЦЕКУБУ. Она, так же как и ее сестра Лидия Петровна, активно участвовала в работе ПОМПОЛИТа и входила в ближайшее окружение В. Н. Фигнер.
Странная реабилитация в 1998 году и год рождения:
Куприянова Наталия Петровна, Родилась в 1871 г. Чл. городской управы.. Проживала: г.Казань..
Арестована 13 сентября 1921 г.
Приговорена: Коллегией Всетатарской ЧК 26 октября 1921 г., обв.: ("созыв нелегального собрания комитета помощи голодающим").
Приговор: дело прекращено. Реабилитирована 10 ноября 1998 г. Источник: Книга памяти Республики Татарстан.

ЗАПИСНАЯ КНИЖКА Н.Е. БЕЛЯВСКОЙ
Январь – март 1906 года.

Более поздняя приписка фиолетовыми чернилами (предположительно в 1940-е годы)
«Казанская губ., дер. Александровка.
Поездка с отрядом от Пироговского общества для открытия столовых голодающим (сплошной сыпной тиф)».
Голодают уже рядом соседние деревни татарские: Варангуши и ещё одна. В селе Чепчугах началась скарлатина. А здесь больных всё прибывает. Ужасное впечатление: войдёшь в избу ― торчат ноги: ― уж непременно кто-нибудь около самой двери на печи лежит. Лежат на лавках, на полу. Иногда сидят немного выздоравливающих, свесив голову; руки, как плети, лица безучастные, все кашляют, жалуются на боль в груди. Часто делаются глухими от шума в ушах и тяжёлой головы. В одной семье 3 больных, а здоровых только двое детей: девочка 12 лет и мальчик лет 10. И девочка с печальным лицом взрослого человека сама топит печь, ходит за больными, кормит, ходит к нам за молоком.

Умирают почти каждый день. Сегодня умерли одна женщина и старик. И выкидывают же они штуки! Одна женщина после родов, в тот же день, отправилась в баню и теперь, конечно, больна. Вообще они воображают, что баня лучшее средство от всего. Мы тут всего с 29 января, а мне уже кажется, ― давным-давно, и ничуть не страшно. Выйдешь ― занесённые снегом избы, вдали лес, крестьянин в санях проедет, позванивая колокольчиком, и тишина, тишина. …А выйдешь за деревню ― сколько глаз может окинуть, всё покрыто белой пеленой. В дороге от этого белого цвета хочется спать, действует, как гипноз, и застилает глаза это белое однообразие.

Относятся к нам очень дружелюбно, называют сестрицами и страшно благодарят, когда заходишь. Своим не пишу и стараюсь не думать о том, что было бы с мамой, если бы она знала, что я в сыпной деревне.

3 февраля получила от мамы телеграмму: «Подумай, окупаются ли наши страдания приносимой тобою пользой? Вернись». Какая мука! Боже мой, они думают, что я страдаю меньше. Польза… Да, моя польза ― капля в море, это правда. Но какой урок для будущего, если оно у меня есть и если я смогу что-нибудь делать.

Каждый день новые и новые факты. Разговор о здешних помещиках. Земля на ¼ души или вовсе нет. Аренда 17 руб. Работа исполу [то есть крестьяне работают, отдавая хозяину земли половину урожая, испольщики]. Служба земского врача. Разъезды без конца, больше тысячи вёрст в месяц. На эпидемии что можно сделать? Здесь тоже трудно. Не захватили во время, теперь ― пока не прекратится само собой, мало поможешь.

Тьма страшная. Больного [с температурой] 40 градусов ведут в баню, на другой день он лежит «обмертвевши», как они выражаются. Беременную заставляют тащить тяжёлые мешки, и у неё происходит выкидыш. Масса малокровных; совсем не видно здоровых лиц. Дети падают с полатей и делаются заиками. Таких много. От спорыньи сводит руки и ноги.

Спорынья ― от «спорый», то есть сытный, выгодный. Спорыньёй называли болезненные черные зёрна во ржи (в пшенице аналог «рожки»). Хотя спорынья очень вредна в пище, но наши крестьяне всё равно употребляли её, «потому что от неё квашня хорошо поднимается». (В. Даль, том IV, с. 296, «спорить»).

Ещё не получила ни одного письма ― как будто я отрезана от всех и всего прежнего. Но странное дело: меня это мало огорчает. Ведь я и хотела уехать в другую жизнь. Только мысль о маме мучает. В сущности говоря, всё необыкновенно просто и только со стороны кажется ужасным. Я теперь приготовилась ко всему и потому спокойна. Иногда, когда я остаюсь в избе одна, мне кажется будто я в ссылке. Вспоминается картина «Меньшиков с семьёй в Берёзове». И мне никому не хочется писать, да и нельзя: как раз заразишь сыпным тифом. И домой боюсь писать, уже и так просила Касю сжечь письмо.

12 февраля. И я ехала сюда ТОЛЬКО КОРМИТЬ?! Какая насмешка. …Как я была глупа. Да, эта поездка ― страшный урок. Пригодится ли он в будущем? Неизвестно, потому что неизвестно, что будет со мной. Сегодня заболела В.А.; у неё без сомнения ― тиф, да иначе и быть не могло. Она совершенно не жалела себя. Эти обходы два раза в день, непосредственное соприкосновение с больными. …А, в конце концов, ― тиф идёт своим чередом: остановить эпидемию невозможно. Бедная В.А., как жаль её. Столько сил, энергии, и потратить её тут бесполезно. Это больше, чем обидно. А потом будет мой черед. Ну, а пока ― на своём посту, хотя в сущности, что мы теперь с Еленой Константиновной будем делать? В.А. сказала: «Я так и представляла себе свою смерть. В сущности, это не хуже баррикад».

Да, это правда. Только, зачем же смерть? Нет, нет, дальше эту мысль. О, проклятая чёрная яма… и ты хотела «только кормить»? Больше уж этого не скажу. Да теперь всё равно. Боже, что делает со мной этот год? Судьба…

Казань. Опять в Казани. Но с тяжелым сердцем. Привезла В.А., поместила её в больнице. Жаль её страшно. Сегодня ей, по-моему, хуже. К ней не пускают ни за что. Появилась сыпь, следовательно, типичный тиф. Как-то она его перенесёт? Просит не печатать о её болезни. А всё равно в газетах появится. И никто из нас не знает даже адреса её родных на всякий случай. Какая была пурга, когда мы ехали! Бог мой! Ничего не видно. В конце концов, вывалились [из саней], но благополучно, благодаря огромным шубам.

17 февраля. Опять я в пути. «Что день грядущий мне готовит? Его мой взор напрасно ловит». Ещё остановка в Арске, справки и переговоры по телефону. Потом ― опять Александровка; Елена Константиновна, которая, вероятно, ждёт не дождётся; больные, столовая и т. д. Всё то же ― кроме В.А.; завтра нужно будет съездить в Х. [вероятно, село Хотня в 27 км к северу от Арска], если не приедет доктор. Да привить себе оспу. А как-то справимся со столовой? Масса вопросов и забот.
[...]
19 февраля. Записываю последние строки. Вот и мой черёд ― таки заболела. Какое странное всё время ощущение: не хочется верить, а между тем, я завтра еду в Казань в больницу. Сейчас у меня 39, 3. Температура повышается медленно, но верно. Страшно жаль маму, Касю, папу, если что-нибудь случится, то есть случиться может только одно…

Что ж, когда-то и я считала, что «не хуже умереть от тифа в деревне, чем на баррикадах», и как раз сегодня получаю письмо от мамы. Спрашивает, правда ли, что здесь тиф? Просит беречься. Правду сказать, я всё-таки не привыкла быть так далеко от родной семьи и ещё болеть, и разнервничалась. Да это от жару. Голова тяжёлая страшно.

Своим напишу, то есть попрошу послать телеграмму, если будет плохо. Всё равно ведь их ко мне не пустят, и ничем помочь нельзя. А завтра [предстоит ехать на санях] 80 вёрст [160 км]. Буду с В.А. [в больнице]. А Бобрику [брату Борису] так ничего и не написала ни разу. И он не будет знать. Впрочем, когда попадёт эта записка в руки, он будет знать, что я его люблю и вспоминала. И вообще я никому не писала. Да те, кому нужно, будут знать, что я их помнила.

В деревне «Забытой» начинался сыпной тиф…
1 августа 1906
«Забытая деревня» ― так называется стихотворение Н.А. Некрасова, написанное им в 1855 году. Оно начинается так: «У бурмистра Власа бабушка Ненила / Починить избёнку лесу попросила. / Отвечал: нет лесу, и не жди — не будет! / ″Вот приедет барин ― барин нас рассудит, / Барин сам увидит, что плоха избушка, / И велит дать лесу″ — думает старушка».

В деревне «Забытой» начинался сыпной тиф. Деревня была бедная, а два последних неурожайных года и совсем подкосили её. Хлеб последнего года оказался со спорыньей, и «злая порча» схватывала то одного, то другого. Земский врач, 20 лет прослуживший в этом уезде, обжившийся на тёплом местечке и предпочитавший «винтик» [«винт» - название игры в карты] в приятной компании, не являлся в деревню. В последнее его посещение деревни «Забытой» тиф был в нескольких избах. Доктор зашёл в одну из них, похлопал больную по спине и, утешив её сентенцией, что нельзя же, мол, всегда быть здоровой, нужно и поболеть, и, не разобрав, в чём дело, отправился дальше с лёгкой душой.

Это было в сентябре, а в декабре вся деревня была охвачена этой ужасной болезнью. И доктор, живший в 15 верстах, узнал об этом только тогда, когда председатель Управы прислал ему из губернского города записку с указанием на то, что в «Забытой» — тиф, и с просьбой обратить на это внимание. Сам председатель узнал об этом совершенно случайно: его новый дворник, заболевший сыпным тифом, оказался из деревни Забытой. Доктор принял меры: послал на эпидемию фельдшерицу. Вскоре она заболела и лежала там одинокая и беспомощная. На смену её был послан военный фельдшер, но что мог сделать он, когда половина деревни лежало.

Тоскливо и беспокойно было в деревне Забытой. «За грехи наши посылает Господь» ― крестясь и охая говорили женщины, узнавая о каждой новой смерти, и не пропускали ни одних похорон, ни одних поминок, после чего заболеваний, конечно, становилось вдвое больше. Случалось, что в день умирало несколько человек, и тогда на крестьян нападала паника. Все сидели по своим избам и со страхом ждали своей очереди от этой беспощадной хвори. Больше всего и тяжелее всего болели женщины, измождённые и подорванные уже раньше родами и непосильным трудом. Беспомощнее всех были дети, но выздоравливали скорей и ещё бледные, прямо белые после болезни, и со слабыми ногами всё же тянулись на улицу, где снег так богато и ярко блестел под лучами северного солнца.

А зима была снежная и морозная, и часто после долгой снежной ночи всё село издали представлялось, как ряд огромных сугробов с дымящейся кое-где верхушкой. Село разделялось на две части длинным и широким оврагом. По ту сторону оврага было больше бедных семей, и тиф свирепствовал там с особенной силой. Каждый день, проходя по улице, можно было видеть у ворот то одного, то другого дома крышку от гроба или просто только что выструганные доски для него — знак того, что в доме покойник. Существует поверье: если внести в дом крышку гроба в избу, то будет ещё один покойник в избе.

У Арефьевых уже умерла мать, был болен отец, старшая его дочь и мальчик лет семи. В доме оставались хозяйничать и ухаживать за больными девочка 12 лет и мальчик 9.

На самом краю главной улицы, у самого въезда стояла новая, видно, только что срубленная избушка. Что-то весёлое и приветливое было в её чисто протертых и неразбитых окнах, в её выделявшемся свежестью срубе. Как-то приятно было пройти мимо, и не зависть она возбуждала у других, а какое-то покойное, доброжелательное чувство. Тут жили только что поженившиеся Алексей и Настя Тимохины. Обоих любили в деревне. Они жили дружно, радуясь друг другу, своей новой избе и счастью, так редко заглядывающему в маленькие тусклые стёкла забытых избушек…[на этом рассказ обрывается]

см.также там же - Весна 1907 года. ВТОРАЯ ПОЕЗДКА НА ГОЛОД. В Казанскую губернию, Чистопольский уезд, село Старо-Ромашкино.
Позже хочу разместить фрагменты из книги Пругавина о женщинах "на голоде".
И по теме Дм.Н.Мамин-Сибиряк. "Кара-Ханым".

?

Log in

No account? Create an account